Тотальный диктант — 2018. Часть 1. Утро. Попытка п
Тотальный диктант -2018. Часть 1. Утро. Попытка перевода
А почему бы и нет?!
Учитель словесности
Часть 1. Утро
Каждое утро, еще при свете звезд, Якоб Иванович Бах просыпался и, лежа под толстой стеганой периной утиного пуха, слушал мир. Тихие нестройные звуки текущей где-то вокруг него и поверх него чужой жизни успокаивали. Гуляли по крышам ветры – зимой тяжелые, густо замеша/енные со снегом и ледяной крупой, весной упругие, дышащие влагой и небесным электричеством, летом вялые, сухие, вперемешку с пылью и легким ковыльным семенем. Лаяли собаки, приветствуя вышедших на крыльцо сонных хозяев, и басовито ревел скот на пути к водопою. Мир дышал, трещал, свистел, мычал, стучал копытами, звенел и пел на разные голоса.
Звуки же собственной жизни были столь скудны и вопиюще незначительны, что Бах разучился их слышать: вычленял в общем звуковом потоке и пропускал мимо ушей. Дребезжало под порывами ветра стекло единственного в комнате окна, потрескивал давно не чищенный дымоход, изредка посвистывала откуда-то из-под печи седая мышь. Вот, пожалуй, и все. Слушать большую жизнь было не в пример интереснее. Иногда, заслушавшись, Бах даже забывал, что он и сам часть этого мира, что и он мог бы, выйдя на крыльцо, присоединиться к многоголосью: спеть что-нибудь задорное, или громко хлопнуть дверью, или, на худой конец, просто чихнуть. Но Бах предпочитал слушать.
В шесть утра, тщательно одетый и причесанный, он уже стоял у пришкольной колокольни с карманными часами в руках. Дождавшись, когда обе стрелки сольются в единую линию (часовая на шести, минутная на двенадцати), что есть силы дергал за веревку – и бронзовый колокол гулко отзывался. За многие годы упражнений Бах достиг в этом деле такого мастерства, что звук удара раздавался ровно в тот момент, когда минутная стрелка касалась циферблатного зенита, и ни секундой позже. Мгновение спустя каждый в деревне поворачивался на звук и шептал короткую молитву. Наступал новый день…
Статистика:
Исходник – слов 286
Знаков – 1555 – 1859
«Перевод» – слов – 255
Знаков – 1280 – 1526
Издержки (достоинства?) перевода, коэффициент «сжатия» слов/знаков 89,16% — 82,32% – 82,09%
Еще звезда с небес не сгинет,
а уж с улыбкой на устах
лежит под теплою периной
герой наш с погонялом Бах.
Он слушал мир. Нестройны звуки
над ним распростирали руки,
текла вокруг чужая жизнь
вокруг, поверх , а он – лежит.
На крышах ветры гулеванят
зимой – со снегом и крупой,
весной – со влагой перебор,
да плюс гроза в начале мая,
а летом — вялые, как пыль,
и легкие, что твой ковыль.
Выходит на крыльцо хозяин,
собака лает – шлет привет,
скот к водопою ковыляет,
мир дышит так, что в голове –
мычанье, свист, стучат копыта,
звенит, поет, трещит трембита,
на разномастны голоса.
Своей же жизни – чудеса! –
настолько звуки были скудны
и незначительны порой,
что их не слышал наш герой,
не только в праздники – и в будни,
их фильтровал и гнал взашей,
и пропускал мимо ушей.
Стекло под ветром дребезжало
подслеповатого окна,
труба нечищена трещала;
свистела, вставши ото сна
из-под печи седая мышка,
и вся, как говорят, интрижка.
Хотя большую слушать жизнь
поинтереснее, кажись.
Тогда заслушавшийся Бах наш,
забыв, что сам он – мира часть,
что мог бы тоже не молчать,
что мог бы даже дверью бахнуть,
мог спеть, чихнуть ли – как-то так.
Но слушать Бах предпочитал.
Он в шесть утра, побрит, причесан,
как фраер гамбургский одет,
у колокольни, без вопросов,
в руке недремлющий брегет.
Лишь по оси сойдутся стрелки, –
он в этом деле наторел как! –
(одна в зенит, друга в надир,
и гулом поперхнется мир)
за долги годы упражнений.
И тот кто по делам спешил
тот умерял рабочий пыл
остановившись на мгновенье,
молитву краткую шептал
и день текущий наступал…
Параллельно работе над переводом а-ля Пушкин шла работа над переводом а-ля Блок. В такой примерно тональности:
При свете звезд, с утра, ранешенько
наш Якоб свет Иваныч Бах,
проснувшись, потянулся, лежучи
с утиным пухом на ногах.
И звуки тихие, нестройные
текли, когда он слушал мир,
текли поверх и душу трогали,
текли вокруг – и вдаль, и вширь.
И ветры зимние, тяжелые
со снегом, ледяной крупой
по небу проплывали шоблою,
а, может, шумною толпой?
Дышали влагой с электричеством,
весной упругие, как грудь,
а летом вяло, сухо тычутся
в ковыль, навеивая грусть.
Собаки лаяли, приветствуя
хозяев, с`шедших на крыльцо,
и скот ревел и двигал, бестия
забыв на время про сенцо,
на водопой – тропой испытанной.
А мир дышал, трещал и пел,
свистел, мычал, стучал копытами
разноголосицей звенел.
Вот только звуки жизни собственной
пустяшны были и скудны,
их слушать было неудобственно,
Источник
Гуляли по крышам ветры зимой тяжелые
Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru
“Все эти подробности — откуда?! У меня же от них чуть живот не свело. Я же все это — как своими глазами увидел, собачий ты сын! Шекспир ты нечесаный! Шиллер кудлатый! Что там такое творится — в этой твоей косматой немой башке, а? Что за черти в тебе сидят? — Подскочив к Баху, Гофман по привычке придвинул свое прекрасное лицо вплотную, задергал ноздрями, затрепетал ресницами”.
Вот уже второй раз мы кричим это Гузель Яхиной, по привычке придвигая к ее строкам наши прекрасные лица. Оторваться не можем. Дальше читаем — больше изумляемся. В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее “мысль народная”, как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас.
В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, роды, вскармливание, и история, и политика, и война, и творчество. Линии жизней героев — волжских немцев, сплетаясь с жизнью истребляющего их тирана, убийцы нерожденных телят и недоделанных тракторят, — переплетаются, радуют, страшат. Эти сплетения полны оригинальной фантазии. Подробности хочется разгадывать.
Это, как у Маркеса, цикличная история? Магическая? Почему сбываются Баховы сказки? Сталин с его “братья и сестры” — это повторение немки-императрицы Екатерины, обращавшейся к привезенным ею же немецким колонистам: “Дети мои”? Оттуда, видимо, и название романа?
Императрица высится в одном из эпизодов медной статуей, почти медным всадником, и ее, несбывшееся звонкое обещание “иного развития” российской истории, волокут и сдают на вес, суют в печь, переплавляют на детали для танков-тракторов. Разросшийся тем временем до гигантских размеров тиран тяжело топает по городу, зыркая в окна вторых этажей. Перелитую на золотистые втулки медную бабушку, покатав на ладони, он выбрасывает в ту же волжскую глубь.
Второй роман оказался выдержанной проверкой. Еще ярче, увлекательнее и честнее первого. Обычно случается наоборот. Яхина снова удивила нас.
деревенскому учителю немецкого
Волга разделяла мир надвое.
Левый берег был низкий и желтый, стелился плоско, переходил в степь, из-за которой каждое утро вставало солнце. Земля здесь была горька на вкус и изрыта сусликами, травы — густы и высоки, а деревья — приземисты и редки. Убегали за горизонт поля и бахчи, пестрые, как башкирское одеяло. Вдоль кромки воды лепились деревни. Из степи веяло горячим и пряным — туркменской пустыней и соленым Каспием.
Какова была земля другого берега, не знал никто. Правая сторона громоздилась над рекой могучими горами и падала в воду отвесно, как срезанная ножом. По срезу, меж камней, струился песок, но горы не оседали, а с каждым годом становились круче и крепче: летом — иссиня-зеленые от покрывающего их леса, зимой — белые. За эти горы садилось солнце. Где-то там, за горами, лежали еще леса, прохладные остролистые и дремучие хвойные, и большие русские города с белокаменными кремлями, и болота, и прозрачно-голубые озера ледяной воды. С правого берега вечно тянуло холодом — из-за гор дышало далекое Северное море. Кое-кто называл его по старой памяти Великим Немецким.
Шульмейстер Якоб Иванович Бах ощущал этот незримый раздел ровно посередине волжской глади, где волна отливала сталью и черным серебром. Однако те немногие, с кем он делился своими чудны́ми мыслями, приходили в недоумение, потому как склонны были видеть родной Гнаденталь [[Gnadental — в переводе с немецкого: благодатная долина.] скорее центром их маленькой, окруженной заволжскими степями вселенной, чем пограничным пунктом. Бах предпочитал не спорить: всякое выражение несогласия причиняло ему душевную боль. Он страдал, даже отчитывая нерадивого ученика на уроке. Может, потому учителем его считали посредственным: голос Бах имел тихий, телосложение чахлое, а внешность — столь непримечательную, что и сказать о ней было решительно нечего. Как, впрочем, и обо всей его жизни в целом.
Каждое утро, еще при свете звезд, Бах просыпался и, лежа под стеганой периной утиного пуха, слушал мир. Тихие нестройные звуки текущей где-то вокруг него и поверх него чужой жизни успокаивали. Гуляли по крышам ветры — зимой тяжелые, густо замешанные со снегом и ледяной крупой, весной упругие, дышащие влагой и небесным электричеством, летом вялые, сухие, вперемешку с пылью и легким ковыльным семенем. Лаяли собаки, приветствуя вышедших на крыльцо хозяев. Басовито ревел скот на пути к водопою (прилежный колонист никогда не даст волу или верблюду вчерашней воды из ведра или талого снега, а непременно отведет напиться к Волге — первым делом, до того, как сесть завтракать и начинать прочие хлопоты). Распевались и заводили во дворах протяжные песни женщины — то ли для украшения холодного утра, то ли просто чтобы не заснуть. Мир дышал, трещал, свистел, мычал, стучал копытами, звенел и пел на разные голоса.
Звуки же собственной жизни были столь скудны и незначительны, что Бах разучился их слышать. Дребезжало под порывами ветра единственное в комнате окно (еще в прошлом году следовало пригнать стекло получше к раме да законопатить шов верблюжьей шерстью). Потрескивал давно не чищенный дымоход. Изредка посвистывала откуда-то из-за печи седая мышь (хотя возможно, просто гулял меж половиц сквозняк, а мышь давно издохла и пошла на корм червям). Вот, пожалуй, и все. Слушать большую жизнь было много интересней. Иногда, заслушавшись, Бах даже забывал, что он и сам — часть этого мира; что и он мог бы, выйдя на крыльцо, присоединиться к многоголосью: спеть что-нибудь громкое, задорное, к примеру колонистскую “Ach Wolge, Wolge. ”, или хлопнуть входной дверью, да, на худой конец, просто чихнуть. Но Бах предпочитал слушать.
В шесть утра, одетый и причесанный, он уже стоял у пришкольной колокольни с карманными часами в руках. Дождавшись, когда обе стрелки сольются в единую линию — часовая на шести, минутная на двенадцати, — он со всей силы дергал за веревку: гулко ударял бронзовый колокол. За долгие годы Бах достиг в этом упражнении такого мастерства, что звон раздавался ровно в тот момент, когда минутная стрелка касалась циферблатного зенита. Мгновение спустя — Бах знал это — каждый обитатель колонии поворачивался на звук, снимал картуз или шапку и шептал короткую молитву. В Гнадентале наступал новый день.
В обязанности шульмейстера входило бить в колокол трижды: в шесть, в полдень и в девять вечера. Гудение колокола Бах считал своим единственным достойным вкладом в звучащую вокруг симфонию жизни.
Дождавшись, пока последняя мельчайшая вибрация стечет с колокольного бока, Бах бежал обратно в шульгауз. Школьный дом был отстроен из добротного северного бруса (лес колонисты покупали сплавной, шедший вниз по Волге от Жигулевских гор или даже из Казанской губернии). Фундамент имел каменный, для прочности обмазанный саманом, а крышу — по новой моде жестяную, недавно заменившую рассохшийся тес. Наличники и дверь Бах каждую весну красил в ярко-голубой цвет.
Здание было длинное, в шесть больших окон по каждой стороне. Почти все внутреннее пространство занимал учебный класс, в торце которого были выгорожены учительские кухонька и спальня. С той же стороны размещалась и главная печь. Для обогрева просторного помещения ее тепла не хватало, и по стенам лепились еще три железные печурки, отчего в классе вечно пахло железом: зимой — каленым, летом — мокрым. В противоположном конце возвышалась кафедра шульмейстера, перед ней тянулись ряды скамей для учащихся. В первом ряду — “ослином” — сидели самые младшие и те, чье поведение или прилежание заботили учителя; далее рассаживались ученики постарше. Еще имелись в классном зале: большая меловая доска, набитый писчей бумагой и географическими картами шкаф, несколько увесистых линеек (употреблявшихся обычно не по прямому назначению, а в воспитательных целях) и портрет российского императора, появившийся здесь исключительно по велению учебной инспекции. Надо сказать, портрет этот доставлял только лишние хлопоты: после его приобретения сельскому старосте Петеру Дитриху пришлось выписать газету, чтобы — сохрани Господь! — не пропустить известие о смене императора в далеком Петербурге и не оконфузиться перед очередной комиссией. Прежде новости из русской России доходили в колонию с таким запозданием, словно находилась она не в сердце Поволжья, а на самых задворках империи, так что конфузия вполне могла случиться.
Когда-то Бах мечтал украсить стену образом великого Гёте, однако ничего из этой затеи не вышло. Мукомол Юлиус Вагнер, по делам предприятия часто посещавший Саратов, обещал, так и быть, “сыскать там сочинителя, ежели где завалялся по лавкам”. Но поскольку никакого пристрастия к поэзии мукомол не питал, а внешность гениального соотечественника представлял себе смутно, то и был вероломно обманут: вместо Гёте всучил ему прохиндей-старьевщик плохонький портрет малокровного аристократа в нелепом кружевном воротнике, пышноусого и остробородого, могущего сойти разве что за Сервантеса, и то при слабом освещении. Гнадентальский художник Антон Фромм, славившийся росписью сундуков и полок для посуды, предложил замазать усы и бороду, а по низу портрета, аккурат под кружевным воротником, вывести покрупнее белым “Goethe”, но Бах на подлог не согласился. Так и остался шульгауз без Гёте, а злополучный портрет был отдан художнику — по его настоятельной просьбе, “для инспирации вдохновения”.
Источник
Гуляли по крышам ветры зимой тяжелые
Каждое утро, ещё при свете звезд, Якоб Иванович Бах просыпался и, лежа под толстой стеганой периной утиного пуха, слушал мир. Тихие нестройные звуки текущей где-то вокруг него и поверх него чужой жизни успокаивали. Гуляли по крышам ветры — зимой тяжёлые, густо замеша/енные со снегом и ледяной крупой, весной упругие, дышащие влагой и небесным электричеством, летом вялые, сухие, вперемешку с пылью и легким ковыльным семенем. Лаяли собаки, приветствуя вышедших на крыльцо сонных хозяев, и басовито ревел скот на пути к водопою. Мир дышал, трещал, свистел, мычал, стучал копытами, звенел и пел на разные голоса.
В шесть утра, тщательно одетый и причесанный, он уже стоял у пришкольной колокольни с карманными часами в руках. Дождавшись, когда обе стрелки сольются в единую линию (часовая на шести, минутная на двенадцати), что есть силы дергал за верёвку — и бронзовый колокол гулко отзывался. За многие годы упражнений Бах достиг в этом деле такого мастерства, что звук удара раздавался ровно в тот момент, когда минутная стрелка касалась циферблатного зенита, и ни секундой позже. Мгновение спустя каждый в деревне поворачивался на звук и шептал короткую молитву. Наступал новый день…
Часть 2. День
…За годы учительства, каждый из которых напоминал предыдущий и ничем особенным не выделялся, Якоб Иванович настолько привык произносить одни и те же слова и зачитывать одни и те же задачки, что научился при этом мысленно раздваиваться внутри своего тела: язык его бормотал текст очередного грамматического правила, рука зажатой в ней линейкой вяло шлепала по затылку чересчур говорливого ученика, ноги степенно несли тело по классу — от кафедры к задней стене, затем обратно, туда-сюда. А мысль дремала, убаюканная его же собственным голосом и мерным покачиванием головы в такт неспешным шагам.
Немецкая речь была единственным предметом, во время которого мысль Баха обретала былую свежесть и бодрость. Начинали урок с устных упражнений. Ученикам предлагалось рассказать что-либо, Бах слушал и переводил: перелицовывал короткие диалектные обороты в элегантные фразы литературного немецкого. Двигались не спеша, предложение за предложением, слово за словом, будто шли куда-то по глубокому снегу — след в след. Копаться с азбукой и чистописанием Якоб Иванович не любил и, разделавшись с разговорами, торопливо стремил урок к поэтической части: стихи лились на юные лохматые головы щедро, как вода из лоханки в банный день.
Любовью к поэзии Баха обожгло еще в юности. Тогда казалось: он питается не картофельным супом и квашеной капустой, а одними лишь балладами и гимнами. Казалось, ими же сможет накормить и всех вокруг — потому и стал учителем. До сих пор, декламируя на уроке любимые строфы, Бах все еще чувствовал прохладное трепетание восторга в груди. Дети страсти педагога не разделяли: лица их, обычно шаловливые или сосредоточенные, с первыми же звуками стихотворных строк приобретали покорное сомнамбулическое выражение. Немецкий романтизм действовал на класс лучше снотворного. Пожалуй, чтение стихов можно было использовать для успокоения расшалившейся аудитории вместо привычных криков и ударов линейкой…
Часть 3. Вечер
…Бах спускался с крыльца школы и оказывался на площади, у подножия величественной кирхи с просторным молельным залом в кружеве стрельчатых окон и громадной колокольней, напоминающей остро заточенный карандаш. Шёл мимо аккуратных деревянных домиков с небесно-синими, ягодно-красными и кукурузно-жёлтыми наличниками; мимо струганых заборов; мимо перевёрнутых в ожидании паводка лодок; мимо палисадников с рябиновыми кустами. Шёл так стремительно, громко хрустя валенками по снегу или хлюпая башмаками по весенней грязи, что можно было подумать, будто у него десяток безотлагательных дел, которые непременно следует уладить сегодня…
Встречные, замечая семенящую фигурку учителя, иногда окликали его и заговаривали о школьных успехах своих отпрысков. Однако тот, запыхавшийся от быстрой ходьбы, отвечал неохотно, короткими фразами: времени было в обрез. В подтверждение доставал из кармана часы, бросал на них сокрушённый взгляд и, качая головой, бежал дальше. Куда он бежал, Бах и сам не смог бы объяснить.
Надо сказать, была ещё одна причина его торопливости: беседуя с людьми, Якоб Иванович заикался. Его тренированный язык, мерно и безотказно работавший во время уроков и без единой запинки произносивший многосоставные слова литературного немецкого, легко выдавал такие сложноподчинённые коленца, что иной ученик и начало забудет, пока до конца дослушает. Тот же самый язык вдруг начинал отказывать хозяину, когда Бах переходил на диалект в разговорах с односельчанами. Читать наизусть отрывки из «Фауста», к примеру, язык желал; сказать же соседке: «А балбес-то ваш нынче опять шалопайничал!» — не желал никак, прилипал к нёбу и мешался меж зубов, как чересчур большая и плохо проваренная клёцка. Баху казалось, что с годами заикание усиливается, но проверить это было затруднительно: беседовал с людьми он всё реже и реже… Так текла жизнь, в которой было всё, кроме самой жизни, — спокойная, полная грошовых радостей и мизерных тревог, некоторым образом даже счастливая.
Источник