Надев лыжи он подпрыгнул несколько раз похлопал лыжами по снегу

Двое в декабре

Он долго ждал ее на вокзале. Был морозный солнечный день, и ему все
нравилось: обилие лыжников и скрип свежего снега, который еще не успели
убрать в Москве. Нравился и он сам себе: крепкие лыжные ботинки, шерстяные
носки почти до колен, толстый мохнатый свитер и австрийская шапочка с
козырьком, но больше всего лыжи, прекрасные клееные лыжи, стянутые
ремешками.
Она опаздывала, как всегда, и он когда-то сердился, но теперь привык,
потому что, если припомнить это, пожалуй, была единственная ее слабость.
Теперь он, прислонив лыжи к стене, слегка потопывал, чтобы не замерзли ноги,
смотрел в ту сторону, откуда она должна была появиться, и был покоен. Не
радостен он был, нет, а просто покоен, и ему было приятно и покойно думать,
что на работе все хорошо и его любят, что дома тоже хорошо, и что зима
хороша: декабрь, а по виду настоящий март с солнцем и блеском снега, — и,
что главное, с ней у него хорошо. Кончилась тяжелая пора ссор, ревности,
подозрений, недоверия, внезапных телефонных звонков и молчания по телефону,
когда слышишь только дыхание, и от этого больно делается сердцу. Слава богу,
это все прошло, и теперь другое — покойное, доверчивое и нежное чувство, вот
что теперь!
Когда она наконец пришла и он увидал близко ее лицо и фигуру, он просто
сказал:
— Ну-ну! Вот и ты.
Он взял свои лыжи, и они медленно пошли, потому что ей надо было
отдышаться: так она спешила и запыхалась. Она была в красной шапочке, волосы
прядками выбивались ей на лоб, темные глаза все время косили и дрожали,
когда она взглядывала на него, а на носу уж были первые крохотные веснушки.
Он отстал немного, доставая мелочь на поезд, глянул на нее сзади, на ее
ноги и вдруг подумал, как она красива и как хорошо одета и что опаздывает
она потому, наверное, что хочет всегда быть красивой, и эти ее прядки, будто
случайные, может быть, вовсе не случайны, и какая она трогательная,
озабоченная!
— Солнце! Какая зима, а? — сказала она, пока он брал билеты. — Ты
ничего не забыл?
Он только качнул головой. Он даже слишком набрал всего, как ему теперь
казалось, потому что рюкзак был тяжеловат.
В вагоне электрички было тесно от рюкзаков и лыж и было шумно: все
кричали, звали друг друга, с шумом занимали места, стучали лыжами. Окна были
холодны и прозрачны, но лавки с печками источали сухое тепло, и хорошо было
смотреть на солнечные снега за окнами, когда поезд тронулся, и слушать
быстрое мягкое постукивание колес внизу.
Минут через двадцать он вышел покурить на площадку. Стекла в одной
половине наружных дверей не было, на площадке разгуливал холодный ветер,
стены и потолок закуржавели, резко пахло морозом, железом, а колеса здесь
уже не постукивали, а грохотали, и рельсы гудели.
Он курил, смотрел сквозь стеклянную дверь внутрь вагона, переводя
взгляд с одной скамейки на другую, испытывая ко всем едущим чувство
некоторого сожаления, потому что, как он думал, никому из них не будет так
хорошо в эти два дня, как ему. Он рассматривал также и девушек, их
оживленные лица, думал о них и волновался слабо и горько, как всегда, когда
видел юную прелесть, проходящую мимо с кем-то, а не с ним. Потом он
посмотрел на нее и обрадовался. Он увидел, что и здесь — среди молодых и
красивых — она была все-таки лучше всех. Она смотрела в окно, лицо ее было
матово, а глаза темны и ресницы длинны.
Он тоже стал смотреть через дверь без стекла на мороз, на воздух,
щурился от яркого света и от ветра. Мимо проносились скрипучие деревянные,
засыпанные снегом платформы. На платформах иногда попадались фанерные
буфеты, все выкрашенные в голубое, с железной трубой над крышей, с голубым
же дымком из трубы. И он думал, как хорошо сидеть в таком буфете, слушать
тонкие посвисты проносящихся мимо электричек, греть возле печки и пить пиво
из кружки. И как вообще все прекрасно: какая зима, какая радость, что у него
есть теперь кого любить, что та которую он любит, сидит в вагоне и на нее
можно посмотреть и встретить ответный взгляд! О, как это здорово, уж он-то
знает: сколько вечеров он провел дома один, когда у него не было ее, или
бесцельно слонялся по улицам с приятелем, философствовал, рассуждал о теории
относительности и о других приятно-умных вещах, а когда возвращался домой,
было грустно. Он даже стихи сочинял, и они тогда нравились приятелю, потому
что у него тоже никого не было. А теперь приятель женился.
Он думал, как странно устроен человек. Что вот он юрист и ему уже
тридцать лет, а ничего особенного он не совершил, ничего не изобрел, не стал
ни поэтом, ни чемпионом, как мечтал в юности. И как много причин у него
теперь, чтобы грустить, потому что жизнь не получалась, а он не грустит, его
обыкновенная работа и то, что у него нет такой славы, вовсе не печалит, не
ужасает его. Наоборот, он теперь доволен и покоен и живет нормально, как
если бы добился всего, о чем ему мечталось.
У него было только всегдашнее беспокойство — мысли о лете. Еще с ноября
начинал он думать и загадывать, как и куда поедет на время своего будущего
летнего отпуска. Этот отпуск всегда ему казался таким нескончаемым, таким в
то же время кратким, что нужно было заранее все обдумать и выбрать место
самое интересное, чтобы не ошибиться, не прогадать. Всю зиму и весну он
волновался, узнавал, где хорошо, какая там природа, и какой народ, и как
туда добраться, и эти расспросы и планы были, может быть, приятнее даже
самой поездки и отпуска.
Он и сейчас думал о лете, о том, как поедет на какую-нибудь речушку.
Они возьмут с собой палатку, приедут на эту речушку, накачают байдарку, и
она станет как индейская пирога. Прощай тогда Москва и асфальт, и всякие
процедуры, и юридическая консультация!
И он тут же вспомнил, как они первый раз уехали из Москвы вместе. Они
тогда поехали в Эстонию, в крохотный городок, где он как-то был по делам.
Как они ехали на автобусе, как ночью приехали в Валдай, там все было черно и
один только ресторан еще жил, светился; как он выпил стакан старки и
опьянел, и ему весело было в автобусе, потому что рядом ехала она и глухой
ночной порой дремала, прислоняясь к нему. И как они приехали на рассвете, и
хоть была середина августа и в Москве зарядили дожди, здесь было чисто и
светло, восходило солнце, беленькие домики, острые красные черепичные крыши,
обилие садов, глушь и тишина и заросшие курчавой травкой между камнями
улицы.
Они поселились в чистой, светлой комнате, везде там, по подоконникам,
под кроватью и в шкафу лежали, зрели антоновские яблоки и крепко пахли. Был
еще богатый рынок, они ходили вместе и выбирали себе копченое сало, мед
кусками, масло, помидоры и огурцы (дешевизна была баснословная). И этот
запах из пекарни, беспрерывное воркование и плеск крыльев голубей. А главное
— она, такая неожиданная, будто бы совсем незнакомая и в то же время
любимая, близкая. Какое было счастье, и еще, наверное, не такое будет,
только бы не было войны!
Последнее время он часто думал о войне и ненавидел ее. Но теперь, глядя
на сияющий снег, на леса, на поля, слушая гул и звон рельсов, он с
уверенностью подумал, что никакой войны не будет, так же как и не будет и
смерти вообще. Потому что, подумал он, есть минуты в жизни, когда человек не
может думать о страшном и не верит в существование зла.
Они сошли чуть не последними на далекой станции. Снег звонко заскрипел
под их шагами, когда они пошли по платформе.
— Какая зима! — снова сказала она, щурясь. — Давно такой не было!
Им надо было пройти километров двадцать до его дачи, переночевать там,
покататься еще днем и возвратиться вечером домой, по другой железной дороге.
У него был маленький фруктовый участок с летней дощатой дачкой, а на
этой дачке — две кровати, стол, грубые табуретки и чугунная немецкая печка.
Надев лыжи, он подпрыгнул несколько раз, похлопал лыжами по снегу,
взметая пушистую порошу, потом проверил крепления у нее, и они потихоньку
двинулись. Сначала они хотели идти быстрей, чтобы пораньше добраться до
дому, успеть прогреть его хорошенько и отдохнуть, но идти быстро в этих
полях и лесах невозможно было.
— Смотри, какие стволы у осин! — говорила она и останавливалась. —
Цвета кошачьих глаз.
Он тоже останавливался, смотрел — и верно, осины были желто-зелены на
верху, совсем как цвет кошачьих глаз.
Лес был пронизан дымными косыми лучами. Снег пеленой то и дело повисал
между стволами, и ели, освобожденные от груза, раскачивали лапами.
Они шли с увала на увал и видели иногда сверху деревни с белыми
крышами. Во всех избах топились печи, и деревни исходили дымом. Дымки
поднимались столбами к небу, но потом сваливались, растекались, затягивали,
закутывали окрестные холмы прозрачной синью, и даже на расстоянии километра
или двух от деревни слышно было, как пахнет дымом, и от этого запаха
хотелось скорей добраться до дому и затопить печку.
То они пересекали унавоженные, затертые до блеска полозьями дороги, и
хоть был декабрь, в дорогах этих, в клочках сена, в голубых прозрачных тенях
по колеям было что-то весеннее, и пахло весной. Один раз по такой дороге в
сторону деревни проскакал черный конь, шерсть его сияла, мышцы переливались,
лед и снег брызгали из-под подков, и слышен был дробный хруст и фырканье.
Они опять остановились и смотрели ему вслед.
То неровно и взлохмачено летела страшно озабоченная галка, за ней
торопилась другая, а вдали ныряла, не выпуская галок из виду,
заинтересованная сорока: что-то они узнали? И на это нужно было смотреть. А
то качались, мурлыкали и деловито копошились на торчащем из-под снега
татарнике снегири- необыкновенные среди мороза и снега, как тропические
птицы, и сухие семена от их крепких, толстых клювов брызгали на снег, ложась
дорожкой.
Иногда им попадался лисий след, который ровной и то же время извилистой
строчкой тянулся от былья к былью, от кочки к кочке. Потом след поворачивал
и пропадал в снежном сиянии. Лыжники шли дальше, и им попадались уже заячьи
следы или беличьи в осиновых и березовых рощах.
Эти следы таинственной ночной жизни, которая шла в холодных пустынных
полях и лесах, волновали сердце, и думалось уже о ночном самоваре перед
охотой, о тулупе и ружье, о медленно текущих звездах, о черных стогах, возле
которых жируют по ночам зайцы и куда издали, становясь иногда на дыбки и
поводя носом, приходят лисицы. Воображался громовой выстрел, вспышка света и
хрупкое ломающееся эхо в холмах, брех потревоженных собак по деревням и
остывающие, стекленеющие глаза растянувшегося зайца, отражение звезд в этих
глазах, заиндевелые толстые усы и теплая тяжесть заячьей тушки.
Внизу, в долинах, в оврагах, снег был глубок и сух, идти было трудно,
но на скатах холмов держался муаровый наст с легкой порошей — взбираться и
съезжать было хорошо. На далеких холмах, у горизонта, леса розово светились,
небо было сине, а поля казались безграничными.
Так они и шли, взбираясь и скатываясь, отдыхая на поваленных деревьях,
улыбаясь друг другу. Иногда он брал ее сзади за шею, притягивал и целовал ее
холодные, обветренные губы. Говорить почти не говорили, редко только друг
другу: «Посмотри!» или «Послушай!».
Она была, правда, грустна и рассеяна и все отставала, но он не понимал
ничего, а думал, что это она от усталости. Он останавливался, поджидая ее, а
когда она догоняла и смотрела на него с каким-то укором, с каким-то
необычным выражением, он спрашивал осторожно,- он-то знал, как неприятны
спутнику такие вопросы:
— Ты не устала, а то отдохнем.
— Что ты! — торопливо говорила она. — Это я так просто. Задумалась.
— Ясно! — говорил он и продолжал путь, но уже медленней.
Солнце стало низко, и только одни поля на вершинах холмов сияли еще;
леса же, долины и овраги давно стали сизеть и глохнуть, и по-прежнему по
необозримому пространству лесов и полей двигались две одинокие фигурки — он
впереди, она сзади, и ему было приятно слышать шуршание снега под ее лыжами
и чирканье палок.
Однажды в розовом сиянии за лесом, там, где зашло уже солнце,
послышался ровный рокот моторов, и через минуту показался высоко самолет. Он
был один озарен еще, солнечные блики вспыхивали на его фюзеляже, и хорошо
было смотреть на него снизу, из морозной сумеречной тишины, и воображать,
как в нем сидят пассажиры и думают о конце своего пути, о том, что скоро
Москва и кто их будет встречать.
В сумерки они наконец добрались до места. Потопали заледенелыми
ботинками на холодной веранде, отомкнули дверь, вошли. В комнате было совсем
темно, и казалось холоднее, чем на улице.
Она сразу легла, закрыла глаза, дорогой она разгорячилась, вспотела,
теперь стала остывать, озноб сотрясал ее, и страшно было пошевелиться. Она
открывала глаза, видела в темноте дощатый потолок, видела разгорающееся
пламя в запотевшем стекле керосиновой лампочки, зажмуривалась — и сразу
начинали плавать, сменять друг друга желто-зеленое, белое, голубое, алое —
все цвета, на которые нагляделась она за день.
Он доставал из-под террасы дрова, грохотал возле печки, шуршал бумагой,
разжигал, кряхтел, а ей не хотелось ничего, и она была не рада, что поехала
с ним в этот раз.
Печка накалилась, стало тепло, можно было раздеться. Он и разделся,
снял ботинки, носки, развесил все возле печки, сидел в нижней рубахе —
довольный, жмурился, шевелил пальцами босых ног, курил.
— Устала? — спросил он. — Давай раздевайся!
И хоть ей не хотелось шевелиться, а хотелось спать от грусти и досады,
она все-таки послушно разделась и тоже развесила сушить куртку, носки,
свитер, осталась в одной мужской ковбойке навыпуск, села на кровать,
опустила плечи и стала глядеть на лампу.
Он сунул ноги в ботинки, накинул куртку, взял ведро, которое, когда он
вышел на веранду, вдруг певуче зазвенело. Вернувшись, он поставил на печку
чайник, стал рыться в рюкзаке, доставал все, что там было, и раскладывал на
столе и подоконнике.
Она молча дожидалась чаю, налила себе кружку и потом тихо сидела,
жевала хлеб с маслом, грела горячей кружкой руки, прихлебывала и все
смотрела на лампу.
— Ты что молчишь? — спросил он. — Какой сегодня день был. А?
— Так. Устала я страшно сегодня. — Она встала и потянулась, не
глядя на него. — Давай спать!
— И это дело, — легко согласился он.- Погоди, я дров подложу, а то дом
настыл.
— Я сегодня одна лягу, можно вот здесь, у печки? Ты не сердись, —
торопливо сказала она и опустила глаза.
— Что это ты? — удивился он и сразу вспомнил весь ее сегодняшний
грустно-отчужденный вид, а вспомнив, озлобился, и сердце у него больно
застучало.
Он понял вдруг, что совсем ее не знает — как она там учится в своем
университете, с кем знакома и о чем говорит. И что она для него загадочна,
как и в первую встречу, незнакома, что он, наверное, груб и туп для нее,
потому что не понимает, что ей нужно, и не может сделать так, чтобы она была
постоянно счастлива с ним, чтобы ей уж ничего и ни кого не нужно было.
И ему стало стразу стыдно за весь сегодняшний день, за эту жалкую дачу
и печку, и даже почему-то за мороз и солнце, и за свой покой; зачем ехали,
зачем все это нужно? И где же это хваленое проклятое счастье.
— Ну что ж. — сказал он равнодушно и перевел дух. — Ложись где
хочешь.
Не взглянув на него, не раздеваясь, она сразу легла, накрылась рукой и
стала смотреть в печку на огонь. Он перешел на другую кровать, сел, закурил,
потом потушил лампу и лег. Горько ему стало, потому что он чувствовал: она
от него уходит. Что-то не выходило у них со счастьем, но что, он не знал и
злился.
Через минуту он услышал, что она плачет. Он привстал, посмотрел через
стол на нее. От печки было довольно светло, а она лежала ничком, глядела на
пылающие дрова, и он видел ее несчастное, залитое слезами лицо, жалко и
некрасиво кривящееся дрожащие губы и подбородок, мокрые глаза, которые она
все вытирала тонкой рукой.
Отчего ей сегодня стало вдруг так тяжело и несчастливо? Она и сама не
знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а теперь
наступает что-то новое и прежняя жизнь ей стала не интересна. Ей надоело
быть никем перед его родителями, дядями и тетками, перед его друзьями и
своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и
вполне счастлив так. Но и смертельно жалко было первого тревожного времени
их любви, когда было все так неясно и неопределенно, зато незнакомо, горячо
и полно ощущением новизны.
Потом она стала засыпать, и ей пригрезилось снова ее давнишняя мечта, с
которой она засыпала каждый раз еще девочкой. Что будто бы он сильный и
мужественный и любил ее, а она его тоже любила, но почему-то говорила:
«Нет!»- и он уехал далеко на север и стал рыбаком, а она страдала. Он там
охотился в прибрежных скалах, прыгал с камня на камень, сочинял музыку,
выходил в море ловить рыбу и думал все время о ней. Однажды она поняла, что
счастье у нее только с ним, все бросила и поехала к нему. Она была так
красива, что все ухаживали за ней дорогой: летчики, шоферы, моряки, но она
никого не видела, а думала только о нем. Встреча с ним должна была быть
такой необыкновенной, что страшно было даже вообразить. И придумывали все
новые и новые задержки, чтобы как-то отдалить эту минуту. Так она и засыпала
обыкновенно, не встретившись с ним.
Давно уже не думала она на сон ни о чем подобном, а сегодня почему-то
опять захотелось помечтать. Но и сегодня, в то время, когда она уже ехала на
попутном мотоботе, мысли ее стали мешаться и она уснула.
Проснулась она ночью оттого, что было холодно. Он сидел на корточках и
растоплял остывшую печку. Лицо у него было грустное, и ей стало его жалко.
Утром они помолчали сначала, молча завтракали, пили чай. Но потом
повеселели, взяли лыжи и пошли кататься. Они взбирались на горы, съезжали,
выбирая все более крутые и опасные места.
Дома она грелись, говорили о незначительном ,о делах, о том, какая
все-таки хорошая зима в этом году. А когда стало темнеть, собрались, заперли
дачу и пошли на лыжах на станцию.
К Москве они подъезжали вечером, дремали, но когда показались большие
дома, ряды освещенных окон, он подумал, что сейчас им расставаться, и вдруг
вообразил ее своей женой.
Что ж! Первая молодость прошла, то время, когда все кажется простым и
необязательным — дом, жена, семья и тому подобное, время это миновало, уже
тридцать, и что в чувстве, когда знаешь, что вот она рядом с тобой, и она
хороша, и все такое, а ты можешь ее всегда оставить, чтобы так же быть с
другой, потому что ты свободен, — в этом чувстве. Собственно, нет никакой
отрады.
Завтра целый день в юридической консультации писать кассации,
заявления, думать о людских несчастьях, в том числе и о семейных, а потом
домой — к кому? А там лето, долгое лето, всякие поездки, байдарка, палатка —
и опять — с кем? И ему захотелось быть лучше и человечнее и делать все так,
чтобы ей было хорошо.
Когда они вышли на вокзальную площадь, горели фонари, шумел город, а
снег уже успели убрать, увезти, и они оба почувствовали, что их поездки как
и не было, не было двух дней вместе, что им нужно сейчас прощаться,
разъезжаться каждому к себе и встретиться придется, может быть, дня через
два или три. Им обоим стало как-то буднично, покойно, легко, и простились
они, как всегда прощались, с торопливой улыбкой, и он ее не провожал.

Читайте также:  Снежные бабы русские зимы до чего красивы

Юрий Казаков. Двое в декабре.

Источник

Оцените статью