ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Том 2. Черное море. Дым отечества
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Константин Георгиевич Паустовский
Собрание сочинений в восьми томах
Том 2. Черное море. Дым отечества
Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться…
Поздняя ночь. Море шумит за окном. Дует норд-вест. В старинной лоции, раскрытой на столе, красным карандашом подчеркнута строчка: «Ветры от норд-веста и веста всегда сопровождаются мрачной погодой и дождем».
Ночной дождь висит над Севастополем непроницаемым дымом.
У лоции — большие поля. Они сделаны для того, чтобы шкиперы и капитаны могли записывать наблюдения над огнями маяков, приметами на берегах, туманами и зимними бурями.
На полях своей лоции я записывал все, что видел и узнал у Черного моря.
Даже мальчишки перестали верить моряцким басням а бутылках, залитых воском и выброшенных на песок прибоем. По словам престарелых пристанских сторожей, в этих бутылках всегда были заключены жгучие тайны. Они были написаны карандашом на листках, вырванных из судового журнала.
Я, как и мальчишки, давно не верю в это. Времена легкокрылых фрегатов и летучих голландцев прошли. Тайны умирают, как ночные мотыльки, обожженные огнем дуговых фонарей. Мое неверие в тайны так велико, что я даже начал сомневаться в существовании голубых огней святого Эльма, пылающих над мачтами кораблей, хотя об этом я читал еще в гимназии в «Физике» Краевича.
Но все-таки о бутылках я вспомнил недаром. Море подарило мне эти рассказы. Оно выбросило их к моему порогу, как выбрасывало когда-то бутылки вместе с солнечным блеском, красными водорослями и медузами.
Плавучий бакен-ревун кричит за Константиновским фортом. Его мотают буруны и хлещет ветер. Когда он тяжело подымается над волной, мокрый и разъяренный, он видит тонущие в неспокойной воде огни Севастополя. Тогда он мычит, как человек с завязанным ртом.
За окном ничего нет, кроме фонарей, сжимающихся в воде около крепостных утесов. Только встревоженная вода, стон ревуна и теплая осенняя ночь.
Я прислушиваюсь. Нет, не только они. Слышны тяжелые шаги по набережной и хриплый разговор рыбаков. Искры махорки прорезают плотную темноту.
Рядом со мной в комнате спит человек, — я слышу его дыхание и ласковые слова сквозь сон, — и вот книга о море, великих побережьях, о штилях и туманах наполняется людьми, смехом, спорами, борьбой и любовью. Только рядом с людьми приобретает смысл и значение все, что написано на дальнейших страницах.
Без людей нашего времени, полного побед и человеческой теплоты, нет прекрасного ни в цвете морей, ни в ветрах, ни в облаках, ни в полете птиц, — ни во всем, что называется жизнью.
Небесная азбука Морзе
Ураганам предшествуют мертвые штили и теплота.
Довэ, «Законы шторма»
Вода звенела, как бы падая в медный таз с головокружительной высоты.
Этот звук будил Гарта. Он вызывал представление о солнечных зайчиках и безоблачном небе.
Гарт поворачивал голову к окну, и предчувствие сбывалось: безветрие и бледная осень стояли над городом.
Город был похож на театральный макет, где с домов осыпалась позолота и только редкие ее пятна остались на розовой штукатурке оград.
Город был полон осеннего сверкания. По утрам оно качалось над бухтами голубым серебрящимся дымом. В полдень оно подымалось к зениту желтым огнем, а вечером, окрашенное золотом облаков, оно долго боролось с блеском сигнальных фонарей, зажженных на рейде.
Гарт бежал в Севастополь от промозглой московской осени. Он с содроганием вспоминал черные тучи, волокущие по крышам свое мокрое тряпье, и сумрачные залы библиотек.
Все это осталось позади.
Гарт был писателем. У своей фамилии Гартенберг он отбросил окончание, чтобы целиком слить себя со своими героями — бродягами и моряками, жившими в необыкновенных странах.
Герои Гарта носили короткие и загадочные фамилии. Все они, казалось, появились из тех легендарных времен, когда над морями стояла вечная жара, вражеские линейные корабли, сходясь к бою, приветствовали друг друга криками «ура» и пираты, шатаясь по океанам, веселились как черти.
Если принять во внимание, что Гарт жил в Советском Союзе, то не только содержание его рассказов, но и внешность этого писателя не могла не вызвать недоумения.
Гарт ходил в черном просторном костюме, строгом и скучном, как у английского священника. Только порыжевшие швы и заплаты говорили о тягостных днях одиночества и нищеты.
Жизнь Гарта была бесконечно печальной и горестной жизнью бродяги и отщепенца.
Как ребенок зажимает в кармане единственную драгоценность — лодку, вырезанную из коры, или серебряную бумажку от конфеты, так Гарт прятал в себе веселый мир выдумок о несуществующей жизни. Ему казалось, что все вокруг враждебно этому миру. Чем насмешливее смотрели окружающие на выдумки Гарта, тем с большей, почти болезненной, любовью он охранял их от любопытства людей.
Гарт был тем, что принято называть «живым анахронизмом». Он выпал из своего времени. Внятный внутренний голос говорил, что пора просыпаться от пестрых снов, что пересоздание мира требует жертв и борьбы, но Гарт отмахивался от этого голоса, как спящий от настойчивого зова.
Гарт не понимал, что революция даст жизни веселое цветение и мудрость, о которых он так тосковал.
Гарт устал от прошлого, плохо сознавал настоящее, и, наконец, он не хотел ждать. Поэтому такая простая мысль никогда не приходила ему в голову.
Много времени спустя люди, близко наблюдавшие Гарта, начинали понимать доброту и талантливость этого заброшенного человека.
Первыми это поняли городские мальчишки. Сначала они преследовали Гарта свистом и кличкой «Недоверчивый». Но однажды Гарт остановился на улице около мальчишки со сломанным луком. С высоты своего роста Гарт нерешительно смотрел на слезы, размазанные по худым детским щекам.
Потом он взял мальчишку за плечо и повел в магазин «Динамо». Там он купил ему индейский лук из красного дерева с резиновой тетивой.
Весь тот день стрелы с куриными перьями на хвостах жужжали в желтом от известняка переулке. Ходить по переулку становилось опасно. Гарт нажил жестоких врагов — пронзительных хозяек с узлами бесцветных волос на затылке, проклинавших стрелы, мальчишку и писателя.
Ничто не распространяется так быстро среди детей, как слух о взрослом покровителе детских игр. Тогда дерзкие мысли о скучном характере родителей охватывают племя ребят.
Гарт был признан мальчишками своим негласным советником от Хрустальной бухты до Корабельной
Источник
Пахомов подумал что снег прикроет следы лопаты определите тип речи
Варвара Гавриловна все соглашалась, кивала головой.
— А почему? — закричал Вермель. — Потому, что неторопливо работали. И не лодырничали. Вглядывались в цвет, в форму. А наши юноши стараются взять фокусами. Карандаш надо научиться держать в руке! — крикнул он, и Маша наконец прыснула от смеха. Сахарная пудра облаком взлетела со стола.
— Ах, какая озорница! Не знаю, что с ней делать, — вздохнула Варвара Гавриловна. — Такая озорная, прямо цыганка, — вся в мать!
Пахомов не стал слушать разговоров Вермеля. Он нашел в сенях деревянную лопату и вышел в сад. Ему захотелось расчистить дорожку к беседке.
В саду таинственно белел снег. Пахомов остановился, посмотрел вокруг, подумал, что зима очень подходит к нашей скромной земле.
Снег лежал глубокий, чистый. На нем не было даже птичьих следов.
Сначала дорожка, едва заметная по неглубокой выемке в снегу, проходила около старых лип. Потом она огибала скамейку со сломанной спинкой, пробиралась через обледенелые заросли сирени и оканчивалась около двух ветхих ступенек. Они вели в круглую беседку с деревянными колоннами. Черные стебли дикого винограда цеплялись за погнутые ржавые гвозди, вбитые в эти колонны.
Пахомов сбросил снег с перил. Они были изрезаны начальными буквами имен. Букв было не много. Чаще всего попадались буквы «Т» и «А». Потом счистил снег со скамейки и пола. К обледенелым доскам примерзли прошлогодние листья и вялая, до сих пор еще зеленая трава.
Начал идти редкий снег. Он падал медленно, неохотно. Отдельные снежинки останавливались в воздухе, иногда даже подымались вверх, будто раздумывали, как незаметнее лечь на землю. Пахомов подумал, что снег прикроет следы лопаты и сад опять будет стоять нетронутый, чуть печальный, как стоял всю зиму до этого вечера.
Татьяна Андреевна проснулась на безлюдном полустанке за Витебском. Поезд стоял. Щелкали горячие трубы отопления, гулко дышал паровоз. Зимний день, похожий на сумерки, белел за опущенной оконной шторой. В купе было по-утреннему сонно. Пахло пылью и мандаринами.
Татьяна Андреевна быстро оделась, вышла в прохладный коридор и зажмурилась.
Зима навалила за окнами россыпи мягкого серебра. Вдали за лесом струился к небу столб прозрачного дыма. По дороге вдоль насыпи ехал в розвальнях человек с белой от инея бородой и хлопал желтыми рукавицами. Лошаденка его — тоже заросшая белой мохнатой шерстью — поблескивала, как стеклянная, когда розвальни попадали на просеки, освещенные солнцем.
Татьяна Андреевна улыбнулась. За последнее время она часто вспоминала серенькую зиму, пар из лошадиных ноздрей, ухабистые накатанные дороги. На них всегда валялось сено и важно бродили вороны.
Скоро Порхов, Старая Русса — уголки, знакомые с детства, лежащие на отлете от торных дорог. Татьяна Андреевна любила их за простодушие и болтливость жителей, за легкую грусть, какую эти места вызывали у нее на сердце. Нельзя было даже назвать это грустью. Вернее, это было ощущение своего, кровного. Здесь прошло детство с несбывшимися смешными мечтами, с бреньканьем бубенцов — они всегда звали Таню в дальнюю дорогу.
Поезд примчал на север воздух Черного моря, одесских кофеен. Этот воздух был наглухо закупорен в жарких вагонах. Он казался чужим, одуряющим тем застенчивым провинциалам в треухах, что садились на промежуточных станциях. В этом капризном воздухе, в горьковатом запахе цедры была нарядность юга, его подчеркнутая и враждебная северу красота.
На столике в купе стояли в стакане с водой четыре темные розы. За всю дорогу они потеряли только три лепестка. Татьяна Андреевна подолгу смотрела, как розы, вздрагивая от стремительного хода поезда, пролетали через белые равнины, проносились по околицам увязших в снегу деревень, врывались в окутанные паром леса.
Татьяна Андреевна еще в Одессе загадала: если цветы не облетят в дороге, то она совсем оправится от болезни и в Новгороде ее ожидает счастье, а если облетят… Ну что же — тогда опять потянется проясняя жизнь без больших радостей и огорчений.
— Без радостей и огорчений, — повторила она вслух, поймала себя на том, что говорит неправду, и нахмурилась. Огорчения были, и даже очень большие. Из-за них она и ехала с такой радостью в Новгород, на север.
Там ее ожидала неторопливая жизнь, где все приходит в назначенные сроки. Утром зимнее солнце всегда будет покрывать оранжевым светом ствол одной и той же старой березы. За чаем и за обедом всегда будет негромко позванивать посуда, а вечером зажгут в столовой висячую лампу, и Татьяна Андреевна будет перелистывать старые журналы. И постарается ни о чем не вспоминать, отдохнуть всем сердцем.
Когда Татьяна Андреевна оставалась одна в купе, она дышала на цветы, обдувала их теплом и смеялась над собой. Конечно, она еще совсем дура! Все время думает, что кто-то должен погладить ее волосы, потрепать по плечу.
Она перебрала свою жизнь, как перебирают старые письма, и покачала головой. Да, жизнь, кажется, еще не начиналась.
Было детство, заштопанные чулки, платья, перешитые из маминых, боязливая Варвара Гавриловна, длинные зимы и все одна и та же темная картина над роялем — итальянский рыбачий поселок, где валяются на берегу моря мальчишки в красных поясах. А у них по берегам Волхова сидели с удочками только старики, похожие друг на друга. Таня знала их всех в лицо.
Летом она каталась на лодке по Волхову, доезжала до озера Ильмень. Выходила на сырой луг, смотрела на белые громады Юрьевского монастыря, жевала травинку, задумывалась. Она кончила школу, у нее уже были тяжелые косы и низкий голос, но еще ни разу с ней не случалось ничего замечательного. Должно быть, замечательные вещи случались только в кино — в магическом мерцающем мире, где вихри снега неслись вслед за счастливыми лыжниками и Пола Негри танцевала в кабаках, украшенных лосиными рогами.
Интересные вещи случались еще в книгах и в театре. Таня читала о гибели пленительной комедиантки Марион Делорм, об испанской рыжеволосой артистке Лале Рук, упавшей на колени перед Рихардом Вагнером. В томике Пушкина она нашла в примечаниях две строки из «Евгения Онегина», выброшенные поэтом, но спасенные одним из его почитателей: «И в зал, как лилия крылатая, колеблясь, входит Лала Рук». То, что она считала выдумкой писателя, оказалось правдой — Лала Рук была в России, и ее видел Пушкин.
Всюду в книгах Таня выискивала прекрасных женщин и хотела им подражать. Тургенев рассказал ей о Лизе Калитиной, Лермонтов — о черкешенке Бэле, Флобер — о госпоже Бовари, Петрарка — о Лауре. Но разве она, застенчивая девочка, могла быть в жизни такой, как эти женщины! Разве о ней мог написать рассказ Лермонтов или грустить Флобер! Только в театре, на подмостках, в разноцветных огнях, она могла бы сделаться одной из этих полных силы и изящества, любящих и страдающих женщин.
Таня решила после школы стать актрисой. Варвара Гавриловна ее не отговаривала.
Театральный учитель Тани, ленинградский актер Бобров, вскоре стал ее мужем. Это был беспокойный человек с желтым припудренным лицом.
Он был всегда вежлив, сух. Когда же был чем-нибудь недоволен, то любил притворяться глуховатым и по нескольку раз скороговоркой переспрашивал собеседника: «Простите, что вы сказали?» После одного-двух таких вопросов пропадала охота с ним разговаривать.
Бобров утверждал, что самое главное для актера — жест, что нужно добиться, чтобы зрители аплодировали жесту, а не словам, и что единственный благородный жанр в театре — это мелодрама. В разговоре он употреблял слова, свойственные маленьким актерам, — «волнительно», «на полном серьезе», «на интиме», — и думал, что это очень тонко и придает его речи изысканность.
Уже через год Татьяна Андреевна смотрела на мужа с недоумением и не могла понять, как это случилось, что она вышла за него замуж. Ей казалось, что раньше он был совсем другим — внимательным, умным, веселым. Неужели все это оказалось притворством?
Пожилая актриса, игравшая строптивых старух, единственный человек, кого она посвящала в свою жизнь, — объясняла все просто.
— Ты, дочь моя, — сказала она басом, — книги читай, а живи не по книгам. Фантазии брось! Человек он обыкновенный, больной. Ума — сколько надо. А ты что же? Думала, он гений? Живи проще, не заносись!
Источник