Снег фату ее создал вместо свидетелей сосны

Иосиф Бродский — Blues. Törnfallet. A Song. То My daughter Страница 2

    Категория: Поэзия, Драматургия / Поэзия Автор: Иосиф Бродский Год выпуска: — ISBN: — Издательство: — Страниц: 4 Добавлено: 2019-07-02 11:32:45

Иосиф Бродский — Blues. Törnfallet. A Song. То My daughter краткое содержание

Иосиф Бродский — Blues. Törnfallet. A Song. То My daughter читать онлайн бесплатно

Неизбежность сопоставления диктовала потребность в оригинальности собственного английского имиджа. В случае Бродского это означало стремление не вписаться — а, наоборот, выступить против устоявшихся в англоязычной поэзии традиций. Прежде всего это касалось нехарактерной для современного английского стихосложения тенденции к строгой ритмической упорядоченности. Число английских верлибров у Бродского ничтожно мало, а названия ряда стихотворений свидетельствуют о несомненной тяге к стилизации: «Tune», «Carol», «Anthem», «Tale». Таковы и его «Песни», сознательно ориентированные на опыт «Песен» Одена. Для современного читателя это выглядело откровенным анахронизмом.

Другой точкой преткновения стала рифмовка. В стремлении к оригинальной рифме Бродский шел на эксперименты, носителям языка казавшиеся рискованными, а то и вовсе невозможными. Прежде всего речь о составных рифмах, наподобие Venus — between us в финале «Törnfallet» или Manhattan — man, I hate him из «Blues». Они не только вызывали оторопь у коллег-стихотворцев, но и приводили порой к появлению незапланированного комического эффекта. Дело в том, что в английской поэзии подобная рифмовка характерна лишь для низовых, иронических жанров.

Читайте также:  Нужно ли вытирать машину после мойки зимой

При этом иногда Бродскому удавалось практически невозможное: обнаружить в английском свежую незатасканную рифму. Порой это было результатом иного устройства слуха, порой — за счет привлечения редкой, вышедшей из употребления лексики. Широта и недискриминированность его лексикона стала оборотной медалью влюбленного в язык неофита. Бродский, почитавший Одена «единственным человеком, который имеет право использовать… для сидения… два растрепанных тома Оксфордского словаря», похоже, также имел на эту привилегию достаточно веские основания. И наконец, внутренняя логика его стихов, написанных на аналитическом (английском) языке, диктуется порой логикой языка русского (синтетического). «То есть, — цитируя его эссе „Поэт и проза“, — читатель все время имеет дело не с линейным (аналитическим) развитием, но с кристаллообразным (синтетическим) ростом мысли».

Англоязычное творчество Бродского можно оценивать по-разному. И как причуду гения, и как его провал, и как напоминание о тотальном языковом эксперименте, поисках общего знаменателя для англо- и русскоязычной поэзии. Но каков бы ни был вердикт, следует признать, что английский язык стал для Бродского тем идеальным зеркалом, благодаря которому сформировалась его собственная оригинальная поэтика. Уже поэтому его англоязычные стихи заслуживают нашего признания и благодарности.

Попытка перевода Бродского на русский выглядит едва ли не безумием. Но вспомним его знаменитые слова о «величии замысла» — они объединяют представленных здесь переводчиков, которых воодушевляла именно дерзость подобной задачи. Пусть любая попытка перевода заведомо обречена, но потребность пишущего в зеркалах еще никто не отменял. В конечном счете сам Бродский со временем превратился в гигантское зеркало, глядеться в которое отечественной поэзии предстоит долго.

Eighteen years I’ve spent in Manhattan.The landlord was good, but he turned bad.A scumbag, actually. Man, I hate him.Money is green, but it flows like blood.

Читайте также:  Павлопосадский платок розы под снегом

I guess I’ve got to move across the river.New Jersey beckons with its sulphur glow.Say, numbered years are a lesser evil.Money is green, but it doesn’t grow.

I’ll take away my furniture, my old sofaBut what should I do with my windows’ view?I feel like I’ve been married to it, or something.Money is green, but it makes you blue.

A body on the whole knows where it’s going.I guess it’s one’s soul which makes one pray,even though above it’s just a Boeing.Money is green, and I am grey.

Восемнадцать лет я топчу Манхэттен.Добрый хозяин, сдававший кров,стал редкой сволочью. Впрочем, хер с ним.Вечная зелень течет как кровь.

Может, махнуть через реку пехом?Серное пекло Нью-Джерси ждет.Дни сочтены, и это неплохо.Вечная зелень не прорастет.

Я вывезу старый диван и пожитки,но как предать свой вид из окна?Чую, что я обручен с ним по жизни.Вечность, как тоска, зелена.

С телом О. К., но шепнуть «О Боже!»может лишь то, что зовут душой.Даже когда в небесах только «Боинг».Зелень бессмертна, а я седой.

Перевод Виктора Куллэ Новый мир, 2010, № 8

Восемнадцать лет я провел в Манхэттене.Хозяин хороший был человек.Теперь ненавижу я гада этого.Зелены деньги, а тают как снег.

Похоже, пора переехать за реку.Годы несносны, пока идут.Нью-Джерси манит меня серным заревом.Зелены деньги, а не растут.

Заберу свой диван и другую мебель.Но что мне делать с видом в окне?Я будто женат на нем в самом деле.Зелены деньги на черном дне.

Тело-то знает, куда оно катится.Молишься именно что душой,Пусть даже сверху — одна Люфтганза.Зелены деньги, а я седой.

Перевод Наталии Беленькой-Гринберг

Восемнадцать лет был мой адрес — Манхэттен,и вдруг — привет — подскочила цена.Хозяин жулик, маман его к хеттам!Эх, доллар зелен, да кровь красна.

Придется перебираться в Нью-Джерси:с этого берега — прямо на тот.Там серный дым и какие-то черти.Эх, доллар зелен — жаль, не растет!

Возьму свой диван, посередке примятый,но как я оставлю вид из окна?Мы с ним уже почти что женаты.Эх, доллар зелен — тоска черна.

Тело, в общем, не ропщет, маршрут освоен.Лишь душа с мольбою глядит туда,где Бог пролетает, а может, «Боинг».Эх, доллар зелен, башка седа.

Перевод Марины Бородицкой

There is a meadow in Swedenwhere I lie smitten,eyes stained with clouds’white ins and outs.

And about that meadowroams my widowplaiting a cloverwreath for her lover.

I took her in marriagein a granite parish.The snow lent her whiteness,a pine was a witness.

She’d swim in the ovallake whose opalmirror, framed by bracken,felt happy broken.

And at night the stubbornsun of her auburnhair shone from my pillowat post and pillar.

Now in the distanceI hear her descant.She sings «Blue Swallow»,but I can’t follow.

The evening shadowrobs the meadowof width and color.It’s getting colder.

As I lie dyinghere, I’m eyeingstars. Here’s Venus;no one between us.

В Швеции луг зеленый.Там я лежу сраженный,следя одними белкамиза облачными завитками.

И, по лугу ступая,вдова моя молодая,любимому на венокклевер рвет из-под ног.

Мы обвенчались скрытно,здесь, в приходе гранитном.Снег фату ее создал,вместо свидетелей — сосны.

В папоротниковой рамезеркало, где вечерамиплескалась она. Овалопаловым отливал.

А нашим ночам светиловолос золотых светилос подушки моей измятой,мотаясь туда-обратно.

Теперь вдали, как сквозьвату, я слышу: она напевает«Ласточку» на лугу.Но подпеть не могу.

Сумрак вечерний, вязкийскрадывает краски.Луг в темноту уходити подступает холод.

Умирая, я вижу звезды.Они всё ближе.Венера светит сквозь тьму.Прочие — ни к чему.

Перевод Виктора Куллэ Новый мир, 2010, № 8

У шведского лугамне стало туго,и плывет в белкахвода в облаках.

По лугу кружитсямоя вдовица;хахалю сплелаиз клевера удила.

Мы стали паройв часовне старой.Снег дал нам ясность,был дружкой ясень.

За ней покорныйовал озерный,зеркальный, пресный,был счастлив треснуть.

С моей постелиее блестеливласы златыена все четыре.

Неподалекуее высокийнапев про лето,но песня спета.

Вечерняя теменьв широкие теникраски украла.Похолодало.

Взгляд, угасая,впер в небеса я.Венера в небе;один я с нею.

Источник

Снег фату ее создал вместо свидетелей сосны

Иосиф Бродский запись закреплена

В Швеции луг зелёный.
Там я лежу сражённый,
следя одними белками
за облачными завитками.

И, по лугу ступая,
вдова моя молодая
любимому на венок
клевер рвёт из-под ног.

Мы обвенчались скрытно
здесь, в приходе гранитном.
Снег фату её создал,
вместо свидетелей — сосны.

В папоротниковой раме
зеркало, где вечерами
плескалась она. Овал
опаловым отливал.

А нашим ночам светило
волос золотых светило
с подушки моей измятой,
мотаясь туда-обратно.

Теперь вдали, как сквозь вату,
я слышу: она напевает
«Ласточку» на лугу.
Но подпеть не могу.

Сумрак вечерний вязкий
скрадывает краски.
Луг в темноту уходит,
и подступает холод.

Но если уж смерть — то к звёздам
глазами. Со мною возле
Венера — моя жена.
И никого меж нас.

Перевод Виктора Куллэ

There is a meadow in Sweden
where I lie smitten,
eyes stained with clouds’
white ins and outs.

And about that meadow
roams my widow
plaiting a clover
wreath for her lover.

I took her in marriage
in a granite parish.
The snow lent her whiteness,
a pine was a witness.

She’d swim in the oval
lake whose opal
mirror, framed by bracken,
felt happy, broken.

And at night the stubborn
sun of her auburn
hair shone from my pillow
at post and pillar.

Now in the distance
I hear her descant.
She sings «Blue Swallow,»
but I can’t follow.

The evening shadow
robs the meadow
of width and color.
It’s getting colder.

As I lie dying
here, I’m eyeing
stars. Here’s Venus;
no one between us.

Источник

Снег фату ее создал вместо свидетелей сосны

Перевод с английского и предисловие Виктора Куллэ

Перевод с английского и предисловие Виктора Куллэ

Начнём с того, что необходимая преамбула к данной публикации на деле является не чем иным, как попыткой оправдаться. Большинство коллег по цеху, узнав о том, что я всерьёз взялся за перевод написанных по-английски стихов Иосифа Бродского, рано или поздно задавали сакраментальный вопрос: «Как ты на это решился?» Ответа на этот вопрос у меня нет и по сей день — поэтому попробую просто изложить историю своих взаимоотношений с приведёнными ниже переводами, насчитывающую уже более дюжины лет.

Для полноты картины придётся с неизбежностью обратиться к вопросу — каким образом я вообще попал в почтенную высокоучёную компанию бродсковедов. Началось всё в счастливые времена литинститутского студенчества. Тогда, в конце 80-х, присуждение Бродскому Нобелевской премии воспринималось не просто как экстраординарное событие — как всеобщий праздник для нас, его усердных подпольных читателей. Имя Бродского ещё было под негласным запретом, до знаменитой публикации стихов в «Новом мире» оставалось где-то около года. И тогда мне, фрондирующему студиозу, пришла в голову мысль посвятить творчеству Бродского часть неизбежных в программе обучения рефератов. Конкретнее: по лингвистике и по эстетике. Рефераты были написаны и благополучно зачтены, а несколько месяцев спустя я с изумлением узнал, что один из них оказался опубликованным на страницах рижского «Родника», а другой — аж в знаменитом «Новом журнале» (Нью-Йорк). Сработали каналы самиздата. Так я стал бродсковедом — практически поневоле.

Я, естественно, был преисполнен гордости, однако всерьёз задумываться о какой-то филологической карьере и в голову не приходило. Поэтому, получив на последнем году обучения предложение остаться в аспирантуре на кафедре русской литературы ХХ века, не без вызова изрёк нечто вроде: «Но ведь по Бродскому-то небось всё одно не позволят диссертацию защитить!» —
«А почему нет?» — ответствовал Вадим Евгеньевич Ковский, грядущий мой научный руководитель. Было уже можно.

Потом воспоследовали бродские чтения и научные конференции, составление памятного сборника «Бог сохраняет всё» — книги, изданием которой я горжусь по сей день, защита первой в России диссертации о творчестве Бродского и работа над комментариями к его собранию сочинений. Я был пропитан поэтикой Бродского до предела — и в какой-то степени это стало мешать собственным попыткам стихотворчества. Забегая вперёд, скажу, что из-под этого влияния пришлось выкарабкиваться на протяжении долгих лет. Удалось ли полностью — судить не мне. Однако если бы подобной прививки Бродского в моей жизни не было, предлагаемые вниманию читателя переводы навряд ли появились бы на свет.

Через год после ухода великого поэта из жизни мне довелось отправиться в Нью-Йорк, чтобы принять участие в работе по описанию его архива. Там — помимо прочих чудесных вещей — на глаза попались «детские» стихи Бродского, написанные по-английски для его тогда ещё совсем маленькой дочери, Нюши.
В части из них я узнал автопереводы его замечательных стихов для детей, написанных в 60-х годах в Питере, другая часть была совершенно оригинальной.
И тогда я вспомнил о книге «детских» стихов Бродского, давным-давно подготовленной мной к изданию и получившей в 1992 году его личное благословение. (К слову сказать, проект этот по каким-то малопонятным причинам остаётся нереализованным по сей день.) Перевести на русский его игровые стихи для детей стало естественным побуждением. Так появились на свет переводы «At the Helmet and Sword», «Discovery», поэмы «The Emperor» и некоторых миниатюр из «Shorts». О чём-то более серьёзном в здравом уме и твёрдой памяти я и помышлять не осмеливался.

Шли годы, идея издания двуязычной книжки стихов для детей оттягивалась по разным причинам — и я попросту забыл о выполненных некогда переводах «из Бродского». Время от времени переводы некоторых его английских стихотворений выносили волны Интернета — как правило, они были весьма неточны, изобиловали отсебятиной. Но — самое главное — по-русски звучали как достаточно посредственные стишки. И уж точно не соответствовали тому гигантскому стихотворному инструментарию, с которым для нас — вполне справедливо — ассоциируется имя Иосифа Бродского. Вывод был прост — перевести английского Бродского на русский невозможно. Идеальным представлялся вариант грамотно выполненных подстрочных переводов, предпринятый для Собрания сочинений покойным Александром Сумеркиным. Тем не менее какой-то неосознанный вызов, содержащийся в идее перевода на русский всего корпуса Бродского — так, как будто он никогда не написал ни строчки по-русски и являлся попросту очередным попавшимся под руку англоязычным поэтом, — оставался. Вероятно, здесь не обошлось без знаменитых слов поэта о «величии замысла» — дразнила и отпугивала именно дерзость подобной задачи.

Работа над переводом «взрослых» стихов началась совершенно для меня неожиданно весной 2009 года. Формальным поводом для неё послужили смутные слухи о вышедшей в Томске книге переводов Андрея Олеара «Письмо археологу». Оказывается, нашёлся на свете человек неустрашившийся! В рамках данного предисловия я не считаю нужным — да и не вправе — как-либо отзываться о труде своего коллеги. Скажу только, что сам факт выхода подобной книги послужил катализатором для моей последующей работы. В конечном счёте каждый имеет право на своего Бродского. В поэзии чем больше переводов, тем для переводимого автора лучше. И наконец, как ещё можно в большей степени выразить благодарность любимому поэту?

На два с лишним месяца я практически выпал из жизни, отлынивал под самыми невероятными предлогами от трудов по зарабатыванию хлеба насущного — и переводил, переводил! Друзья шутили, что — вероятно — мой любимый кот Чесальный Шкурятин служит чем-то вроде транслятора. Друзья цеплялись к каким-то частным моментам, но в целом работу поддерживали, даже подхлёстывали. Потом, когда труд был завершён, я разослал его многим уважаемым мною стихотворцам и специалистам по творчеству Бродского — их критические замечания были с благодарностью приняты во внимание.

Я не считаю себя каким-то великим знатоком английского языка и английской поэзии, однако в случае переводов Бродского действовал в точности так же, как действовал при переводах У. Х. Одена, Дерека Уолкотта, Шеймуса Хини и других «сложных» англоязычных поэтов, — лез в словари за любым, даже абсолютно прямым и понятным словом. Следовало учитывать, что в случае Бродского за первым, поверхностным смыслом всегда может скрываться некая языковая игра. В конце концов, именно так — учитывая все значения словарного гнезда — он и сам с жадностью неофита осваивал английскую поэзию в своём заточении в Норенской.

Ну и, конечно же, в немалой степени моим переводческим штудиям помогал опыт обращения к поэзии давнего друга Иосифа литовского поэта Томаса Венцловы. Некогда я сознательно использовал для перевода его книги стихо-творений условно «бродскую» поэтику — и опыт, по мнению автора, оказался удачным.

После того как работа над переводами была завершена, я выслал их вдове Бродского Марии и исполнительнице его завещания Энн Шеллберг. Ответа пришлось ждать долго, порой мне казалось — нескончаемо долго. Недавний благосклонный ответ, давший зелёный свет всему этому проекту, не только сделал возможной данную публикацию, но и вселил в меня надежду на издание двуязычного сборника стихов, открывающего отечественному читателю более чем две тысячи неведомых ранее строк великого поэта. Естественно, подобное издание должно быть снабжено, по моему мнению, достаточно по—дробным переводческим комментарием — хотя я и стремился в переводах быть максимально точным, многие языковые игры Бродского остались попросту непереводимыми либо требующими дополнительного объяснения. Надеюсь, что — рано или поздно — выход подобного издания станет возможным.

Название — «…и т. д.» — является дословным переводом названия посмертного англоязычного сборника Иосифа Бродского «So Forth».

В данной преамбуле я сознательно отказался от подразумеваемого философствования на тему «английский Бродский». Предмет органичности либо неорганичности для него англоязычного творчества, уместности либо неуместности его присутствия в английской поэзии — тема слишком серьёзная, чтобы касаться её походя. Притом что англоязычная эссеистика Бродского пользуется на Западе широким и заслуженным признанием — отношение к его написанным по-английски стихам продолжает оставаться достаточно неоднозначным. Судить о качестве написанных по-английски стихотворений Бродского я не считаю для себя возможным, однако работа над переводом их на русский язык стала для меня серьёзной школой. И в постижении тайн языка, и в новом понимании давно знакомой и наизусть ведомой поэзии Бродского.

Что до взаимоотношений Бродского с английским языком, наиболее уместным комментарием может служить его ответ в одном из интервью на вопрос о правомерности сопоставления его опыта с опытом Набокова:

«Это сравнение не слишком удачно, поскольку для Набокова английский — практически родной язык, он говорил на нем с детства. Для меня же английский — моя личная позиция. Я испытываю удовольствие от писания по-английски. Дополнительное удовольствие — от чувства несоответствия: поскольку я был рожден не для того, чтобы знать этот язык, но как раз наоборот — чтобы не знать его. Кроме того, я думаю, что я начал писать по-английски по другой причине, нежели Набоков, — просто из восторга перед этим языком. Если бы я был поставлен перед выбором — использовать только один язык — русский или английский, — я бы просто сошел с ума».

В завершение — несколько слов благодарности. Прежде всего — Виктору Голышеву, Славе Мучнику, Григорию Кружкову, Давиду Паташинскому, оказавшим бесценную помощь в расшифровке ряда головоломных языковых ребусов. И конечно же моим друзьям — Евгению Солоновичу, Ирине Ермаковой, Юрию Костюкову и Максиму Амелину, поддерживавшим меня в небессмысленности этого начинания. Марии Бродской и Энн Шеллберг, чьё любезное разрешение сделало данную публикацию возможной.

И последнее. Первым человеком, которому я собирался отправить на суд свои переводы, был Лев Лосев. К сожалению, я не успел — известие об уходе Льва Владимировича из жизни пришло приблизительно в тот же момент, когда в проекте была поставлена последняя точка. Видимо, не судьба — но на всём протяжении своей работы я пытался ориентироваться на его дружеский, но неизменно взыскательный взгляд. Надеялся, что он отнесётся к сделанному благосклонно. Как получилось — судить не мне.

Его светлой и благодарной памяти я посвящаю эту публикацию.

Элегия У. Х. Одену

Огромно древо, в кроне мгла,
при взгляде гаснет смех.
В плодах, что осень принесла [1] ,
уход твой горше всех.

Земля тверда, полна пустот,
лопатами звенит.
К апрелю крест твой прорастёт —
вещь,твёрже чем гранит.

Унизив торжество травы,
росою он омыт.
В Поэзии теперь, увы,
остались только мы.

Слова уходят на постой
обратно в лексикон.
И небо — только лист пустой,
что не заполнил Он.

Огромно древо, в кроне мгла —
Садовник был таков.
Теперь Он — вещь, что тяжела
для наших праздных слов.

Уйдя за горизонт, душа
незрима тем, кто слаб.
Есть кто-то, кто вернёт вещам
их подлинный масштаб?

Кафе «Триест»: Сан-Франциско

На этот угол Грант и Вальехо
я вернулся в качестве эха
губ, предпочитавших сперва
поцелуй — не слова.

Ни обстановка и ни погода
не изменились. Вещи, покуда
ты отсутствовал столько лет,
слегка утратили цвет

Зябко. В надышанном помещеньи
жестикулируют извращенцы.
Скопление рыбьих обрюзгших тел.
Аквариум запотел.

Тронувшись вспять, потечёт слезами
река. Реальности шкура слезает
с памяти, выбор которой прост:
как кончики пальцев — хвост

цапнуть. А ящерки след простынет
где-то в пустыне. Ведь цель пустыни:
чтобы столкнулись — идея фикс —
друг с другом путник и Сфинкс.

Загадки твои! Золотая грива!
Лодыжки, юбка с лиловым отливом!
Слух твой, способный перевести
слово «прочти» как «прости».

На чьём борту, над какой пеной
ныне наш триколор трепещет:
будущего, настоящего плюс
прошлого солоноватый вкус?

Через какие льняные воды
ныне ты отважно проводишь
кораблик свой средь новых морей —
с бусами для дикарей?

Но если грехи прощены — и души,
с телом порвав, однажды в грядущем
встретятся, — точка встречи вчерне
представляется мне

чем-то навроде гостиной посмертной,
где в облаках отдыхает посменно
святош и грешных толпа.
Куда я первым попал.

Так, словно ртутный градусник под языком — она
безмолвна. Так, словно градусник втиснут в интимное место —
недвижима. Пруд, покрытый листьями. Белизна
статуи — зимней отравы примета.
После такого снега нет ничего: смешны
хитросплетенья столетий, докучные всплески моды.
Вот что приход на крбуги значит со стороны —
это когда лицо обретает черты погоды,
когда Пигмалион исчез. Тебе дозволено всё:
и обнажаться, и корчить неприступную буку.

Вот оно, будущее! Разнообразный сор,
оставшийся от ледника, и — никогда — по буквам.
Дальше — подёнка богинь, которые рождены
из алебастра, как правило — неодеты:
щекотка пресыщенных взглядов, блеск похотливой слюны.
Именно так это выглядит с точки зрения девы.

Мотив Белфаста

Девушка из опасного места
коротко стрижена — чтоб
стать при стрельбе мишенью поменьше,
не морщить от ран лоб.

Память — её парашют. А дома
на торфе кипит вода,
варятся овощи. Здесь это норма:
стрелять там, где едят.

В этих краях больше неба, чем тверди, —
поэтому чист мотив.
Серые лампочки глаз ответят
сетчатке, переключив

полушарья. Тяжёлая юбка —
чтобы ветер не смял.
То мёртвой мне снится — то любящей, юной.
Слишком уж город мал.

В Швеции луг зелёный.
Там я лежу сражённый,
следя одними белками
за облачными завитками.

И, по лугу ступая,
вдова моя молодая
любимому на венок
клевер рвёт из-под ног.

Мы обвенчались скрытно
здесь, в приходе гранитном.
Снег фату её создал,
вместо свидетелей — сосны.

В папоротниковой раме
зеркало, где вечерами
плескалась она. Овал
опаловым отливал.

А нашим ночам светило
волос золотых светило
с подушки моей измятой,
мотаясь туда-обратно.

Теперь вдали, как сквозь вату,
я слышу: она напевает
«Ласточку» на лугу.
Но подпеть не могу.

Сумрак вечерний вязкий
скрадывает краски.
Луг в темноту уходит,
и подступает холод.

Но если уж смерть — то к звёздам
глазами. Со мною возле
Венера — моя жена.
И никого меж нас.

Восемнадцать лет я топчу Манхэттен.
Добрый хозяин, сдававший кров,
стал редкой сволочью. Впрочем, хер с ним.
Вечная зелень [3] течёт как кровь.

Может, махнуть через реку пёхом?
Серное пекло Нью-Джерси ждёт.
Дни сочтены, и это неплохо.
Вечная зелень не прорастёт.

Я вывезу старый диван и пожитки,
но как предать свой вид из окна?
Чую, что я обручён с ним по жизни.
Вечность как тоска зелена.

С телом O.K., но шепнуть «О Боже!»
может лишь то, что зовут душой.
Даже когда в небесах только «боинг».
Зелень бессмертна, а я седой.

Просто помни, что, пока
тянешь скотч и ждёшь звонка,
мошку хлопнешь, чешешь уд —
их убьют.

В городках потешных пусть
от снарядов и от пуль
прячется невинный люд —
их убьют.

В тех неведомых местах
крикнуть напоследок страх
не даёт, тугой как жгут, —
их убьют.

Раз тобою избран сноб,
чей политкорректный трёп
ложь возводит в абсолют, —
их убьют.

Брат славянский, лепота
столь невместна, что летать
ангелы страшатся тут.
Их убьют.

Взгляд Истории таков,
что — по Каину — тишком
в пищу выбрать норовит,
кто убит.

Помни же, свой матч следя,
и баюкая дитя,
и вникая в курс валют, —
их убьют.

Время, суд бесстрастный чей
делит жертв и палачей,
числит тех, кто ни при чём, —
палачом.

Дайте ещё попытку — и я буду снова
торчать в кафе «Рафаэлла», нащупывать слово.
Или пылиться мебелью в этом же помещеньи —
если вторая жизнь окажется менее щедрой.

Раз ни одно из столетий более не обойдётся
без кофеина и джаза — я стерплю неудобство.
Зато сквозь щели и трещины на лакированном теле
узрю тебя, двадцатилетнюю, в полном цветеньи.

Главное, я буду рядом. Запомни: в жизни новейшей
отец твой, вполне вероятно, вернётся в образе вещи —
особенно если вещи старше тебя и больше.
Держи в голове — они приглядывают за тобою.

Ты всё же люби их — с вещами довольно глупо быть в контрах.
Надеюсь, удержишь в памяти абрис, неясный контур,
когда я всё потеряю, отправившись в путь налегке.
Отсюда — топорные строки на общем для нас языке.

Тебе почёт и мне почёт.
Но кто над кем стихи прочтёт? [4]

Дороговизна отелей, выпивки и жратвы.
Тёток зовут Хуанита. Имечко — как награда.
Потом полисмен подходит и сообщает: вы
в этой terra incognita лишь persona non grata.

Ветрба стратосферы. Их свист подростковый всё резче.
Мыслеподобное облако ищет человеческий след.
И диалог двух боеголовок при встрече:
«Куда ты?» — «Оттуда, где ничего уже нет».

Ты крохотна так, что я не могу
коснуться тебя без робости.
Придумаем остров — и на берегу
воздвигнем статую взрослости.

Остров, забывший про слово «дочка»,
вбедомый нам двоим.
Там ты, без сомнения, станешь водичкой,
а я — дельфином твоим.

Весь день будем вглядываться зорко
друг в друга, в глазах утопая —
взамен полицейской голубизны горизонта,
на котором женат твой папа.

Столовая Вилка супругу Ножу
шепнула под вечер: «Я вот что скажу:
отправим к Половнику Чайные Ложки,
чтоб спел колыбельную им понарошку,
и двинемся в город. Там ждет нас еда.
По мне, мужёнек, эта мысль хоть куда!»

«Согласен, — кивнул хлеборез ей в ответ. —
Что предпочитаешь ты взять на обед?» —
«Я — то же, что ты», — как всегда отвечала
супруга. «Закажем бифштекс для начала».

И оба направились в «Саблю и Шлем»,
где я, по обыкновению, ем.

В Начале были лишь волны, зазря
бьющие в берег печальный.
Звёзды снимались на главных ролях,
но Оскар не получали.

Чуть дальше сумели зайти облака,
нахально спеша разверзнуть
хляби и сгинуть — для материка
сулящие мрак и безвестность.

Америку первой открыла сельдь.
Но в предвкушеньи финала —
попросту превращения в снедь —
сельдь не ведёт журнала.

Затем её птицы открыли, но
визгливые чайки, кликуши —
как правило, странники. Не суждено
им оседать на суше.

Так миллионы и больше лет
Природа в игре плутует:
с одной стороны, Америки нет,
с другой — она существует.

Америка с этим справлялась шутя:
к чему ей упоминанья?
У континентов иной масштаб
и манера иная.

Природе пришлось подтвердить этот мир,
для птиц и для рыб исконный,
пером — чтобы люди приплыли вмиг,
Америку узаконив.

Ступили на берег — и двинулись вдаль
земли молока и мёда,
неся ей фермы и города,
деньги, законы, моды.

Теперь на картах и схемах лежит
она, став деталью быта.
Но веришь ли ты в глубине души,
что Америка вправду открыта?

Она сохранила немало тайн.
Её просторы и воды
твоим открытьем мечтают стать
от сотворенья Природы.

Куллэ Виктор Альфредович родился в 1962 году на Урале. Поэт, литературный критик, эссеист, комментатор Собрания сочинений Иосифа Бродского. Более двух десятилетий Виктор Куллэ занимается художественным переводом с английского, болгарского и литовского языков. Лауреат болгарской литературной премии «Христо Ботев» (1989), премии журнала «Новый мир» (2006) и итальянской международной премии «Lerici Pea — Москва» (2009).

[1] ї Фонд по управлению наследственным имуществом Иосифа Бродского (The Estate of Joseph Brodsky).

*Воригинале: «Among the fruits of this fall». В переводе оказался утраченным дополнительный смысловой оттенок, содержащий намёк на сексуальную ориентацию Одена: fruits — означает не только «плоды», но и «гомосексуалисты» (сленг).

[2] ** Tдоrnfallet расположен в окрестностях шведского озера Vдattern.

[3] *** В оригинале рефреном: «Moneyisgreen». Здесь переводчик позволил себе определённую вольность.

[4] **** Вариант менее точный:

Мы оба блещем крутизной,
но эпитафия — за мной.

Источник

Оцените статью